Дорогие френды, вот стихотворение замечательного филолога и поэта Евгения Клюева. Само по себе прекрасное, а уж сейчас, после крушения поезда.... Опубликовано в Арионе 2002. № 4.
ЖАН ТЕНГЛИ
I
Ну, во-первых, ходит поезд — в сущности, без передышки,
в сущности, без остановки, — в сущности, как заведенный,
то есть, во-вторых и в-третьих, то есть, в-третьих и в-четвертых:
ходит поезд, поезд, поезд... Но сейчас мы не об этом,
но сейчас мы об окошке: открывается над нами
в небесах одно окошко над железною дорогой,
открывается окошко — появляется кукушка
(неприятнейшая птица, пожилая и больная,
с очумелыми очами), чтоб сказать ку-ку и сдохнуть.
Но она не успевает ни сказать ку-ку, ни сдохнуть,
потому что в это время — в эту самую секунду! —
две серебряные ложки сталкиваются в пространстве:
это, в общем-то, не ложки, а такие получашки —
и они одним ударом ставят точку на кукушке
и на всех ее ку-ку.
II
Впрочем, вот что интересно: если эти получашки
ставят точку на кукушке, то они не ставят точки
на огромных шестеренках, оживленно шестерящих
в направлении не длинных, хоть отнюдь и не коротких,
двух шестов, что устремили острия на шестигранник,
находящийся в покое (словно патриарх какой-то!).
Если же мы вдруг вглядимся в этот самый шестигранник,
то увидим, что в покое он отнюдь не абсолютном:
он смещается невнятно то направо, то налево —
и от этого смещенья происходят перемены
в жизни плюшевого мишки, расположенного рядом
(молчаливого, тупого — потому что он игрушка).
Шестигранник, незаметно наползаючи на мишку,
обрекает многократно часть животного на гибель:
голова его большая неуклонно попадает
под тяжелый молоток.
III
Но с медвежьей головою ничего не происходит,
потому что в ней опилки и, конечно, потому что
после каждого удара все животное приходит
точно в то же положенье, что и прежде приходило.
Дело же сейчас не в этом, ибо на границе с мишкой
золотая балерина фуэте тихонько крутит —
приводимая в движенье головы его толчками.
Ей никак не удается опустить вторую ногу
рядом с первою ногою — и она напоминает,
стало быть, юлу — не столько обстоятельным вращеньем,
сколько жестяным жужжаньем, совершенно нестерпимым...
Но, должно быть, балерине ничего не остается,
кроме этого жужжанья, потому что рядом с нею
происходят обороты циркульной пилы, готовой
отхватить вторую ногу этой самой балерины
в тот момент, когда плясунья — позабывши про опасность
или попросту устало, или попросту беспечно —
станет ногу опускать.
IV
А она не опускает... ах, какая молодчина
золотая балерина с жестяным своим жужжаньем!
Балерина понимает: от нее сейчас зависит,
чтобы лампа голубая загоралась и тушилась
(ибо поднятой ногою золотая балерина
постоянно задевает бриллиантовую кнопку).
И пила не дремлет тоже, но вращением приводит
в действие большую лопасть — делая большую глупость,
потому что эта лопасть, словно некая лопата,
неустанно подгребает кузовок один с грибами —
не со свежими грибами, а с пластмассовыми вовсе
и погаными к тому же, ибо это мухоморы...
Их приклеили к корзинке, а корзинку на резинке
привязали к мертвой кукле, чьи оранжевые букли
наподобье грязной пакли треплются при содроганьях
замусоленного тела — до которого нет дела
абсолютно никому.
V
Кроме бубна с пестрой лентой (собственно индифферентной
ко всему, что происходит, и болтающейся вольно,
собственно, куда захочет, собственно, куда угодно —
совершенно не вдаваясь ни в какие переклички),
потому что только бубен, только полоумный бубен,
отвечая на удары замусоленного тела,
держит эту эстафету, как за хвостик кошка мышку...
Данный бубен с пестрой лентой продолжает передачу
праздной силы — дальше, дальше... и кому теперь? — лошадке,
то есть даже не лошадке: просто палке, на которой
все мы, помнится, скакали-никуда-не-прискакали, —
просто палке с сивой гривой, через час по чайной ложке
заливающейся ржаньем (ржаньем, стало быть, нечастым,
но достаточно несчастным и достаточно утробным)
и пугающей пространство очень резким, очень дробным,
очень быстрым “иго-го”.
VI
При лошадке есть повозка в красно-белую полоску —
и не то, что при лошадке, а довольно суверенно:
как бы даже непонятно, почему мелькают спицы
(вероятно, им не спится или что-то в этом роде).
А к одной из спиц крепится на тонюсенькую леску
змей воздушный: он, понятно, ошивается все время
здесь, поблизости, — и, в общем, не желает удаляться,
что неважно и к тому же в принципе неинтересно...
Вот часы в районе змея — это здорово, конечно:
на часах четыре стрелки, очень даже расписные,
что показывают время — время, в сущности, двойное
(например: пора проснуться и давно пора обедать,
или: нам пора на службу и пора нам бить баклуши).
При часах — литая гиря, опускаемая мерно
на глубокую тарелку — металлическую, впрочем,
и под тяжестию гири эта самая тарелка
начинает оседать.
VII
Но загадка оседанья разрешается мгновенно:
под тарелкой три спирали, рядом — три воздушных шара,
и при сжатии спиралей происходит надуванье
емкостей бездонных — паром, кислородом или небом...
К окончанью этой мощной, этой громкой процедуры
вся конструкция приходит в беспокойное качанье,
и — внезапно отделяясь сразу от всего на свете —
эта шаткая постройка, эта адская машина,
эта братская могила начинает уплыванье
по пустому небосклону в направлении Тибета —
и ликует обитатель: говорили “не поедем”,
говорили “не потянем”, говорили “сил не хватит”,
говорили “что за глупость это все на самом деле”,
а смотрите: потянули, а смотрите: сил хватило,
а смотрите: полетели — и летим уже порядком,
вот уж миг летим, допустим, вот уж час летим, допустим,
в направлении Тибета, в направлении Тибета...